Отец вернулся около шести вечера. Этого возвращения Винька и боялся, и томительно ждал: уж скорее бы! И стыдливо гадал: что же папа скажет и что сделает с ним, с Винькой?
И вот он пришел…
— А где мама? — слабым голосом спросил Винька.
— Зашла на работу что-то насчет отпускных документов уточнить… А ты отчего кислый? Нездоровится?
— Нет… я… здоровится. Все в порядке… А буфет купили? — И не расслышал, что ответил отец.
“Господи, при чем тут буфет? Что за ерунда в голове!.. Пользуйся, дурак, что мамы нет, без нее проще… Не тяни резину!”
Винька сходил на кухню, оставил там портупею с кобурой (он до сих пор таскал их на себе). Вернулся в комнату. Отец за столом перебирал свои конспекты лекций.
— Папа…
Тот сразу почуял неладное. Повернулся на стуле.
— Что случилось, Винтик?
“Пока еще “Винтик”. А потом… Все равно! Если ты сию секунду все не скажешь, будешь лилипутом! Это — клятва!”
— Папа… Я трогал твой пистолет… Я… доставал его из кобуры, вынимал обойму и щелкал…
Отец положил тяжелые ладони на спинку стула, подался к Виньке.
Винька только сейчас вдруг увидел, какие у отца загорелые руки. И лицо тоже загорелое. А вокруг серых глаз — светлые лучики-морщинки. Глаза смотрели не по-командирски, с беспомощностью штатского человека. Но не долго. Почти сразу лучики исчезли, глаза сузились.
— Зачем? — тяжело спросил отец.
Винька пожал плечом. Стал смотреть на сандалии. Кожа на месте больших пальцев протерлась, вот-вот они вылезут наружу.
— Так зачем же ты это сделал? — с тугим нажимом спросил отец. — Скажи.
Винька опять повел плечом. На этот раз так, что с него упала лямка. Он не стал поправлять.
— Ты же дал мне железное обещание. Помнишь? — сказал отец уже потише.
Винька сильнее нагнул голову. То ли кивнул, то ли так…
Они молчали с полминуты. Или два часа?
Отец произнес как-то деревянно:
— Если начал, говори до конца.
— Я… не знаю… что говорить.
— А я… хочу знать причину. Что в моем сыне оказалось сильнее твердого слова… Что? Желание поиграть?
— Ну… да, — выдавил Винька. Теперь уже, кажется, можно было врать: все дела сделаны, колдовство завершено.
— Такое нестерпимое желание?
— Ну… да.
— И это мой сын…
“Ну… да”, — чуть снова не выговорил Винька. И поперхнулся. Кашлянул. На миг взглянул на отца. Тот смотрел мимо Виньки. Вздохнул, сжал спинку стула и глухо сказал:
— Что ж… принеси ремень. Тот, что я тебе подарил.
Вот оно! Конечно, Винька чего-то такого и ждал. Недаром же Ферапонт наворожил тогда в блиндаже: “Без этого никто в детстве не проживет”. Вот оно и наступило… Вот жуть-то…
— Скорее, — сказал отец.
Винька пошел (ноги еле слушались). Взял с кухонного стола портупею с кобурой. Вернулся. Протянул ремни отцу.
Тот со сжатыми губами положил портупею на колени и занялся делом. Снял кобуру. Расстегнул. Двумя пальцами вынул и бросил в угол рогатку. Винька понял: это пренебрежение — не к рогатке, а к нему, к сыну…
Отец сдернул с широкого пояса узкий плечевой ремень. Понятно: узким-то больнее…
“Странно, почему я еще не реву? Даже глаза сухие…”
Эти сухие глаза Винька опять вскинул на отца.
Взгляды встретились. Отец горько усмехнулся:
— Я вижу, чего ты боишься. Зря. Я это делать не буду, не привык… Конечно, другой на моем месте расчехлил бы твою хвостовую часть и взгрел бы тебя почем зря. Так, чтобы ты неделю обедал стоя. Но я считаю, что битьем совесть не разбудишь…
Винька молчал с великим облегчением и с великим стыдом. И… как ни странно, с досадой. А еще — с вопросом.
И отец почуял этот вопрос.
— Я взял портупею и кобуру потому, что ты их не достоин. — Он сворачивал ремни в тугие спирали. — Это офицерские вещи. И у тех, кто их носит, должно быть понятие о чести, пускай он еще и не взрослый… Все. Иди…
— Куда? — шепотом спросил Винька.
— Куда хочешь. Мне с тобой говорить больше не о чем. Да и желания нет…
“Лучше бы расчехлил и взгрел, честное слово! А теперь мне что делать?” И Винька повторил одними губами:
— А теперь мне… что…
— Что хочешь.
— Я же… признался…
— Похвальное дело, конечно. Только ты, по-моему, заранее все рассчитал: поиграю, потом признаюсь. Папа простит. Да еще и похвалит за честность. А?.. Ступай.
И Винька пошел. В другую комнату. Сел на свою кушетку. Машинально надел на плечо съехавшую лямку. При этом что-то царапнуло запястье. Это были жестяные крылышки со звездочкой.
Что-то новое шевельнулось в душе у Виньки. Не такое беспомощное, как раньше. Не обида (на кого обижаться-то?), не жалость к себе, а… может быть, последняя капелька чести, на которую он теперь не имел права?
А присевший рядом Глебка шепнул:
“Но ты же знал, на что идешь. Терпи…”
Винька опять вышел к отцу.
Тот, сутулясь, заталкивал в кобуру свернутый узкий ремешок. Непонятно, зачем. Поднял голову. Винька смотрел исподлобья, но старался глаз не опускать.
— Папа… вот… Это, наверно, тоже надо отдать, да? — Он отцепил от рубашки крылышки и звездочку, потянулся мимо отца, положил на стол. И вот тут из глаз закапало. Ну и пусть. Винька повернулся, чтобы уйти.
Отец крепко взял его за бока. Крутнул к себе, поставил между колен.
— Постой… Я все же не понимаю. Зачем ты это сделал? Я не верю, что ради баловства. Винтик… Если не отцу, то кому еще ты расскажешь?
Тут уж не капли побежали, а… совсем…
И в этот же миг — теплое такое понимание: “А в самом деле, почему не рассказать-то? Петру Петровичу рассказал, а отцу боишься! Чего? Вот дурак-то! Больше стыда, чем было, все равно уже не будет…”
— Я расскажу… Только здесь все такое запутанное. И вообще… Ты, наверно, подумаешь, что я ненормальный. И трус…
Отец посадил его на колено. Прижал плечом к пиджаку.
— Ну уж то, что ты трус, я не подумаю… Говори.
— Папа… Только это долго рассказывать. Может, два часа…
Оказалось, что двух часов не надо. Хватило двадцати минут. Для того, чтобы поведать и про Глебку, и про мячик, и про Ферапонта, и про приключения на пустыре, и про все свои страхи. И про последнее колдовство… И чтобы помолчать и похлюпать носом в перерывах между сбивчивыми фразами. И в конце концов жалобно спросить:
— Папа, я совсем глупый, да?
— Нет, не совсем… Только не вытирай нос о мой пиджак, герой…
Это был уже прежний папа. Он повздыхал, покачал Виньку на колене и сказал озабоченно:
— Кто бы мог подумать… Вот, оказывается, сколько всего у тебя… внутри…
— Плохо, да?
— Н-нет… Ты ведь главным образом страдал за друзей…
— Папа, я понимаю, что это.. наверно, суеверия. Но если ничего такого нет, значит, и Глебки нет? Я так не хочу…
— Глебка есть, Винтик. Он всегда с тобой.
— Это, если со мной. А я хочу, чтобы он… и сам по себе… Это… совсем не может быть? Или может?..
Отец качнул его опять.
— Сложный философский вопрос. Подрастешь, поумнеешь и решишь сам… А пока вопрос другой: что нам дальше-то делать?
Винька вскочил. Сказал искренне и даже весело:
— Папа! Ты меня все-таки взгрей! За пистолет! Только скорее, пока мама не пришла. А потом сразу прости, ладно?
— Ладно… Учитывая особые обстоятельства, исполним только второй пункт твоей программы… Но теперь ты должен дать мне самое железное слово. Насчет оружия.
— Папа, я даю…
А какое именно дать слово? Честное пионерское? Но, поддавшись суевериям и не желая с ними проститься, Винька допустил червоточинку в своей бывшей пионерской неколебимости, он это чувствовал. Сказать “честное ленинское, честное сталинское, честное всех вождей”? Это, конечно, железно. Только… тут какое-то смутное ощущение, что отец незаметно поморщится от излишней Винькиной преданности вождям (может, потому, что помнит о “синих фуражках”?). Винькино сомнение было похоже на дырку в громадном полотняном портрете Иосифа Виссарионовича на рынке…